Приглашаем литераторов и сочувствующих!
Вы не зашли.
* * *
В аэропорт нужно было ехать в три утра. Оставаться до этого часа дома не хотелось. Она оделась и, по Интернету узнав время отправления последнего автобуса в Downtown, быстрым шагом, почти бегом, поспешила на остановку. Было холодно, совершенно безлюдно, даже машины – где они?
Автобус не пришел. Нужно было долго, час или полтора идти по спящему Веджвуду до следующего маршрута. Она шла мимо кладбища – самый длинный квартал, мимо освещенной луною небольшой бледно-зеленой равнины, отороченной по дальнему краю серовато-белыми прямоугольниками памятников. Тут, из ниоткуда, наскочил на нее ветер: теребил волосы, толкал в спину, хватал за брючины. Но вот кладбище кончилось, и ветер отстал.
Она едва успела на автобус. Он был пуст, только одна женщина, очень похожая на Светлану Павловну в будущем, с потертым, потерявшим все краски рваным пакетом, но в хорошем бежевом пальто и почему-то в армейских туфлях тряслась на сидении справа. Водитель выключил свет в салоне: по серым креслам, по бежевому пальто, по выкрашенным в желтое мертвым волосам одна за другой поплыли длинные световые полосы. Каждый раз при очередном подскоке разогнавшегося не на шутку автобуса истрепанное годами и изъеденное невзгодами лицо женщины вздрагивало точно резиновый пузырь, заполненный наполовину водою. А может быть и вправду, ее уже заполнила, почти до конца, вода существования?…
Автобус въехал в Даунтаун. Остановка. Дверь перед ней открылась, она шагнула на тротуар, и… - водоворот звуков сразу же потащил ее за собой: голоса, выкрики, смех, мелодия ожившего в кармане чьей-то куртки телефона, шелест полиэстеровой ткани, хлопок в ладони, гогот, свист расстегиваемой молнии, встревоженные «Yes…Okay…Yes…» женского голоса, сигнал машины, поторапливающей пешеходов, не успевших перейти на зеленый свет, стук – цок - тр-рок каблуков о брусчатку мокрого, раскрашенного желтым, красным, зеленым, голубым тротуара; нахлынули запахи: свежего морозного вечера, восточной кухни из ресторана напротив, булочек из кондитерской - корица, ванилин, попавшее на раскаленную плиту яблочное повидло; и снова - морозной свежестью хвастался вечер... Но было как-то не по себе: вечер уже заканчивался, люди спешили домой. Так, весь год мечтавший попасть на ярмарку подросток выбирается из задержавшегося в пути автомобиля и, не слушая сердитые окрики отца, бежит к аттракционам. Еще крутится чертово колесо, еще работают тир и продают вату, но уже там, тут кто-нибудь собирает вещи, покрывает брезентом ящики. И под угрозой необходимости поторопиться удовольствие от исполнения мечты становится каким-то скомканным, вымазанным тревогой...
Она зашла в маленький японский ресторанчик за пять, нет, за четыре минуты до закрытия, но японка-хозяйка, улыбаясь во весь рот, усаживает ее за покрытый цветистой клеенкой столик и предлагает карту.
Она оглядывается по сторонам. Слева от Валерии – парень и девушка уже завершили ужин и вытирают руки бумажными салфетками, скатывают их в шарики и бросают друг в друга; они смеются – сытые и преисполненные желанием от части энергии поскорее избавиться. Впереди, в конце зала, на залитом светом возвышении повар - японец в белом колпаке совершает манипуляции с огнем, металлическими палочками и кусочками мяса. Вокруг раскаленного стола-противня несколько мужчин наблюдают за его работой. Лица их – яркие желтые пятна на темно-синем фоне.
Справа от нее, у стены, покрытой всевозможными разноцветными объявлениями, листовками, постерами, - две девушки, нет, скорее, две женщины. Одна, та, что младше, - в коричневой, полиамидовой с блеском кофте, лицо ее блестит, узкие черные глазки весело сияют. Та, что постарше, - крупная, высокая, ноги ее в черных сапогах большого размера столь длинны, что выходят за границы стола, рыжие волосы распущены; на ней черные джинсы и фиолетово-розовый, под горло, свитер - рукава его коротки, и она то и дело вытягивает их, принуждая к требуемой длине. Молодые женщины смеются, лица их раскраснелись от жары и пива. Валерия сразу слышит – русские. Перед ними стоят небольшие чугунные сковородки с жареным мясом и овощами. Они пьют пиво, наливая его из темно-коричневых бутылок.
В маленьком ресторанчике очень жарко. Валерия разматывает шарф. Женщины хохочут. Четыре бутылки японского пива на двоих – это много. Она просит принести «тоже самое», указав на соседний столик. Японка все понимает.
Из разговора их ясно – та, что повыше, рыжая, уезжает, а другая, черненькая, остается.
Валерия выпила один бокал, но уже чувствует опьянение. Очень жарко! Синие стены, заклеенные афишами, бело-голубые клетки клеенки на столах, коричневые бутылки, желтые бокалы, пена… Постеры на стене, сообщающие о хоре мальчиков в будущую среду (в прошлом году), о собрании евангелистов, об открытии новой синагоги, о новой выставке (ее уж нет), о рыбной кухне (Ivar’s - since 1938!), о школе современного танца, набирающей новичков: дощатые полы в полумраке коридоров, изо всех дверей льется свет, люди разного возраста прилежно разучивают: раз-два-три, раз-два-три; общество трезвенников приглашает своих друзей (однажды ее пригласили на собрание - за то, что в четверг вечером - а не в субботу, как все добропорядочные - она купила бутылку вина; кассирша с осуждением спросила «Are you OK, Ma-аm?», а на другой день пришло похожее на повестку приглашение); университетский джаз-банд дает отчетный концерт (Анджи Смит, преподавательница этики, зажигает по полной: прекрасный солнечный день, бескрайняя площадь, юноши и девушки в белом и голубом исполняют джазовые мелодии и танцуют, двигаясь в такт музыке с величайшей синхронностью).
Она чувствует усталость. Усталость прибывает, заполняя резиновый пузырь тела – снизу вверх – теплой водою.
Я - гора, беременная лавой, я переполненная пыльцою пчела, я яйцо, предвкушающее «цок – цок» тоненького клювика изнутри, я соты, дрожащие золотой слезой… я – большая, крутобокая, искусанная слепнями (шварк! - по ним хвостом, шварк!) корова, бредущая по узкой, холодным песком по колено засыпанной, лесной дороге (ах, как сладко пахнут в прохладе сосны!), белая, с черными пятнами на спине, с огромным, отвисающим до земли перепачканным пылью розово-серым выменем...
Бах! Валерия вздрагивает. Это соседи слева, парень и девушка, раскупорили бутылку шампанского. Для освежения чувств, под конец вечера, чтобы не проронить ни одной крошки набранного желания, в целости донести жажду жизни до постели, до дома. Пугается и та девица, что выше и старше, задев нечаянно свой бокал - и желтоватая пена льется на кофту и брюки соседки. «Ну, Анжела!!», - ударяя на первый слог, сердито вскрикивает облитая, и Анжела, страшно расстроившись – «Ой, Катя, прости! Боже, как же это я?». В ту же секунду слышится приглушенный стеклами гогот за окнами: двое подвыпивших парней; один упал, другой, держа на отлете бутылку с пивом, тащит его наверх, шатаются, целуются, сгибаются от смеха пополам, убегают. - Наверное, это прошла какая-то волна: в Космосе что-то случилось, столкнулись метеориты, солнце плюнуло огненной слюною...
Валерии становится все хуже. Что-то с сердцем, давлением, головою? Если бы она когда-нибудь болела, она бы запаниковала, догадалась, как помочь отрешающемуся от нее телу. Но она продолжает пить, она продолжает скользить по волнам усталости, ожидая, когда заполнит голову знакомая боль и поставит все на свои места. Она даже, на всякий случай, выпивает таблетку. Ведь таблетки все равно никогда не действуют...
Потом все стихает, она чувствует тихий и безболезненный, как во сне, толчок в плечо, затем холодный линолеум приятно прилипает к щеке...
И уже новой историей может быть рассказ о том, как Анжела и Катя довезли ее до своего дома, как уложили на диване в зале, перед огромными стеклянными стенами, выходящими на озеро, и как она через час проснулась и – словно настрадавшийся в больнице ребенок, уплетающий купленный в честь его возвращения белковый торт - глотала огромными сладкими кусками ночной Сиэтл, эти огни, это прощание, эту доброту людей, предусмотрительно укрывших ее теплым пледом, позаботившихся и о вещах, и о документах – Анжела по счастливому совпадению оказалась ей попутчицей в предстоящем полете. Валерия навсегда запомнит, как сиял и пел свою ночную песню прекрасный, роскошный город, встав перед ней на колени никогда не дремлющих улиц, улыбаясь горящими автострадами, подмигивая огнями электростанций, сверкая золотыми пуговицами уличных фонарей, похрустывая белыми воротничками яхт и белоснежными манжетами причалов.
Прощай, Сиэтл! Я, наверное, никогда, никогда больше тебя не увижу.
А наверху прощались Анжела и Катя. Они лежали на кровати – просто лежали и переговаривались сквозь сон, неторопливо сжигая на кострищах ужаса свои надежды. А может быть - просто раздумывая о том, почему человек не способен разорваться на части.
И Валерия понимала их, она понимала всех, кто живет справа и слева, впереди, сколько хватит взгляда, и позади, за озерами, за океаном, понимала без слов, за пределами понимания, просто чувствовала, просто принимала как есть. Токи, теперь уже не так бурно, но все же размеренно и верно, текли через нее, через Анжелу и Катю, через всех спящих, и связывали их вместе… как снопы связывает на задворках хозяйка… и дрожали боги, что теперь не переломить им человеков… или это, конечно, из другой сказки… но все равно было так, и никак иначе, потому что она победила… отказавшись сражаться… она приняла, она открылась всем сердцем навстречу… но сказать об этом нельзя, это просто песня… когда нет слов и только эй-да да эй-да, или протяжное, распевное и-и-и…
Только перед самым рассветом внезапно вернулась ясность. Трезвость входила в сознание, как в огни телестудии входит заранее знающий результаты выборов кандидат в президенты. Но странное, не свойственное ей настроение не сдавалось. Гармония еще держала всех обласканных ею людей в своих объятьях, еще были все вместе, все - рады друг другу, все - влюблены.
Она подумала:
«Что я делаю? Учусь сочувствовать людям, в симпатии становясь профессионалом? Сожительствую с целым миром, силясь понять, понимая, теряя нить, вновь ее находя? Что я делаю? Я просто учусь оставаться живой, пытаясь быть человеком».
Наверху зазвонил будильник.
* * *
В самолете Валерия и Анжела сели рядом. Правда, пришлось достаточно долго уговаривать высокого мужчину с ноутбуком перейти на другое место... Через какое-то время, когда самолет набрал полную высоту и все звуки перешли на бас – загудели в ушах, защелкали, Валерия стала рассказывать. Она говорила долго, скорее рассуждая сама с собой, чем ожидая реплик со стороны своей собеседницы; которая оказалась писательницей и которая опишет все это потом в своем романе...
Мне показалось, что Валерия была немного не в себе: голос ее периодически терял громкость, как бывает, когда где-нибудь на природе слушаешь радиоприемник, и последние новости тонут в радиоволнах; она и слушала также - то внимательно, то совсем меня не видя, уплывая мыслью куда-то далеко... Многие вещи были мне непонятны - она не умела замечать события, речь ее совершенно была лишена фабульности. Ей лучше удавались идеи – эти мысли в действии, как она с улыбкой их назвала.
Ее философия, а это была именно философская концепция, была пугающей, но убедительной. Обсуждаемые проблемы были не новы, но мысли и предложения их решать - неожиданны; все выходило как-то просто, и было оттого немного жутко, хотя с губ ее все время не сходила тихая, вызываемая отношением к собственным словам, ироничная улыбка. Понимая, что перед нею писатель и потому внимание к ее рассказу, конечно же, не бескорыстно, она говорила так, чтобы не вышло никакой истории. А может быть, это мне просто показалось, и о современном человеке в принципе невозможно рассказать как об одном человеке, потому что он многослоен, распылен в ролях, и похож скорее на пульсирующую туманность, время от времени сжимающуюся в некую совокупность звезд?
Самолет летел долго. Стояла ночь. Все пассажиры, укрывшись пледами и откинув назад кресла, спали. Но нам не спалось. Мы сошлись на том, что спать в самолете, даже если перелет занимает более десяти часов, странно и нелогично. Люди думают, что если самолет до сих пор не рухнул, следовательно, он уже и не упадет - а это логическая ошибка недостаточного основания. Люди думают, что если до сих пор солнце вставало, то это гарантирует его подъем и сегодня, и что это естественно – ждать его восхода на востоке. Люди живут прошлым, не понимая, что Вселенная развивается вовсе не в согласии с человеческой логикой, логикой «бывшего до сих пор».
Я попросила ее подытожить свои первые впечатления от посещения Америки. Она сначала отшутилась: «Передайте царю, чтобы ружья кирпичом не чистили». Я попросила отнестись к моему вопросу серьезно. «Серьезно?» переспросила она и посмотрела на меня долгим, изучающим, и при этом каким-то мученическим взглядом. Глаза ее отразили производимую сознанием сложную «алгебру взаимоуничтожения», на лбу заметно увеличилась и слегка окрасилась голубым светом вена, но, мгновенно соотнеся объем потребующихся разъяснений и мои интеллектуальные способности, она все же решила не пускаться в пространные разговоры: она была еще очень слаба после случившегося с нею в ресторане обморока (это вообще мог быть и не обморок, а микроинфаркт, кто знает?). Она вдруг сказала:
«Чтобы жизнь в России кардинально переменилась к лучшему, нужно сделать две вещи. Первое - поменять конструкцию унитаза: какашки не душиком сверху заливать надо, а бить по дерьму мощной струею. И второе - изменить конструкцию кухонной мойки: не гоняться за очистками в мутной воде, а встроить прямо в слив электромясорубку!»
Лицо ее после этих слов оставалось серьезным, но глаза сияли. Я не знала – смеяться мне или разгадывать эту - как я сразу заподозрила - метафору. Но она сама рассмеялась: «У вас, Анжела, сейчас такое лицо!»
- Понимаете, сложность не в том, что человечество до сих пор не может найти способ превращения жизни на земле в рай, но в том, что оно уже давно найденному способу превращения жизни на земле в рай не может начать следовать, – Валерия смотрела на откинутый столик, изготовленный к принятию обеда, совершенно его не видя.
- И… каков же этот способ? – заторопилась писательница.
- Да вы его знаете. И все его знают. Не относись к другому как к средству, но только как к цели. И относись к людям так…
- ... как ты хочешь, чтобы они относились к тебе! – с удовольствием перебила ее Анжела.
- А вот и нет. Что, если мне нравится мучиться? Значит, я начну мучить других, и это нужно будет - по вашей формуле - назвать моралью.
- И как же тогда?
Она вздохнула с улыбкой, обдумывая как проще и яснее переформулировать категорический императив Канта:
- Относись к другому так, как ты хочешь, чтобы все и всегда к друг другу относились. Чтобы твое отношение к другому стало всеобщим правилом для всех подобных случаев.
Анжела притихла. Она не думала над словами, она вслушивалась в интонацию. Потому что Валерия говорила с какой-то необыкновенной интонацией, и старая мысль звучала у нее иначе, по-новому. Валерия не требовала, не утверждала, она излучала то, о чем не договаривали произносимые ею слова.
- И что же здесь такого? В чем новизна? – спросила писательница, отчего-то покраснев.
- Да нет никакой новизны, в том то и дело! Ну хорошо, я скажу проще. Чтобы этот мир стал лучшим из всех возможных миров, мы должны ему позволить таковым быть.
- И это называется - проще?!
Анжела не хотела понять. Ей мешала давно вошедшая в кровь всех интеллектуалов привычка - не помогать Другому выразить его собственное видение мира, дабы соединить индивидуальные устремления к истине в одну упоительную совместность, но – спорить; она уже готова была сражаться, она уже предчувствовала это возбуждение, возникающее всякий раз, когда говорящий уличен в нелогичности, сбит с ног более сильными аргументами, отделан как следует объективными фактами, а победители, содрогаясь от наслаждения, с мерзкими улыбками на раскрасневшихся лицах расходятся (кто обедать, - за счет принимающей стороны, конечно, - а кто – на поиск новых потасовок-дискуссий). Но Валерия не заметила это хищное движение сублимированного влечения к смерти и продолжала:
- Нужно просто быть человеком, не превращаясь при этом ни во что другое. Нужно быть человеком, а для этого приходится порой им не быть. Это парадокс, я понимаю. Но жизнь-то ведь парадоксальна!
Она улыбнулась и замолчала, задумавшись.
На губах Анжелы начала проступать ехидная улыбочка, она готовилась перебить, возразить, используя все свои силы и знания – опять таки по той же привычке - не для того, чтобы пытаться понять другого, не для того, чтобы сотрудничать, а для того, чтобы доказать несостоятельность его мысли, плоскость его чувства (как будто бы новизна или безупречная логика изложения могут хоть что-нибудь гарантировать!). И тут Валерия спохватилась. Она уже собралась было говорить - горячо, страстно, как обычно она говорит, умудряясь коснуться всех больных тем, которые терзали мыслителей с древнейших времен и которые разъедают их умы и поныне, быстрой, все обобщающей мыслью мгновенно, искусно связывая исторические, политические, социальные, экономические вопросы в аккуратно лежащие друг подле друга снопы, но внезапно - словно рукодельница, которая, рассматривая готовое свое произведение, труд многих недель или даже месяцев, и собираясь уже пришивать пуговицы, вдруг обнаруживает спущенную петлю или другой какой-нибудь брак на воротнике или на груди - она наткнулась на собственную ошибку.
- Что я делаю?! – вскрикнула она (в самолете ведь можно кричать – все равно ничего не слышно), и ужас стоял в ее глазах.
- Как же много предстоит над собой работать, чтобы не соблазняться выхватывать мечи! – сказала она затем с каким-то радостным удивлением.
- Какие мечи!? – спросила я, уже, на самом деле, понимая.
Она развернулась ко мне и, глядя мне в глаза, сказала голосом мягким, добрым, каким в хосписах разговаривают со смертельно больными:
- Вы ведь умный человек. И, наверное, добрый. Но почему же вы боитесь этой своей доброты? Зачем вам нужны были доказательства? Почему просто верить – это обязательно плохо? Почему вы так страшитесь своего чувства? Ну же! Довольно!
Она взяла меня за руку, перевернула ее ладонью кверху и похлопала. Я напугалась этого движения и вся напряглась, но пожатие было крепким, оно не создавало никакой двусмысленности. Ее взгляд при этом был весел. Она чему-то радовалась. Но чему?
Когда она держала меня за руку, в эти несколько секунд «разговора глазами», я подумала вдруг, что если бы на моем месте, здесь, в Америке, была Валерия, то все вышло бы иначе. Она то уж смогла бы стоять перед Сарой Блюмштейн и смотреть, не отрываясь, в ее прекрасные холодные глаза, и пожимать ее стальную руку с прочными острыми ногтями (прощаясь, Сара, в порывистом движении, нечаянно оцарапала меня до крови). И она то уж смогла бы убедить ее, убедить Ризмана, Анджи Смит, других, с кем я вступала в «переговоры», что человечество идет не по тому пути, и что дело не в социализме, гомосексуализме, садизме, папизме, а в устремленности людей к наслаждению за счет Другого, в их неумении дружить, в неспособности быть бескорыстными; она то уж объяснила бы, что все бессмысленно, если нет почтения к индивидуальности, если не умеют ее распознавать, лелеять, беречь; что все чушь и ничего не стоит, если нет бережного отношения к каждому - к каждому! - вне зависимости от его пола, возраста, состояния, вне зависимости от успехов, крепости ума, ориентации… Я-то вот никакой своей миссии не выполнила, у меня-то совершенно ничего не вышло. Я никогда не смогу взбунтоваться, начать менять всеобщую жизнь - я свою то выправить не в силах... Пусть, пусть, - подумала я, - приходят Валерии и добывают нам формулы счастья, культогены, алгоритмы любви. Пусть приходят новые люди, моложе нас, умнее, здоровее, пусть верят и заражают верою нас, несчастных инвалидов прошедшего века. Они смогут жить в согласии с самими собой. Они будут взирать на красоту мира спокойно, и душевные струны их будут при этом не плавиться, не рваться, а журчать тихой, гармоничной мелодией. Они сочинят новых Богов. Они научатся, как быть человеком и не разъедаться кислотой существования, не сгорать от желания, не корчиться в судорогах непереносимой прелести бытия...
Мы стояли в самом конце самолета, перед иллюминатором. Самолет приближался к Франкфурту-на-Майне. В мутно-зеленом тумане постепенно проступали цепочки маленьких, с точку, огоньков. Я подумала, что наконец-то, благодаря этой встрече и зарождающейся, как я уже предчувствовала, дружбе, впервые за последние пять лет у меня появилось некое настроение. Из которого, если у меня хватит терпения, нервов и здоровья, может быть, сложится роман. Или повесть. Или что-нибудь...
Светало. Болотная зелень сменялась синевой, потом - словно при помощи маленьких шприцов - в аквариум атмосферы с разных сторон начали впрыскивать голубое, желто-розовое. Огни увеличивались, но все равно до захода на посадку оставалось еще порядочное время.
Неактивен