Форум литературного общества Fabulae

Приглашаем литераторов и сочувствующих!

Вы не зашли.

#1 2012-10-08 14:48:47

sergo_dvinsky
Участник
Зарегистрирован: 2012-10-07
Сообщений: 7

Всё о сне, реке и женщине

Всё о сне, реке и женщине (Сон – река женщин)


По вечерам было особенно тоскливо и тревожно, словно блуждаешь в тяжелом тумане рядом со страшным обрывом. За окнами при этом, если не скакала луна в диком ветре до звезд, – такая тьма, такая пропасть...
В соседней комнате, одной из трех, самой большой, лениво пощупывал струны гитары Тимур, потом, как всегда внезапно, вдруг, заводился похабной песнью. И здесь она была как нельзя кстати: тридцать молодых парней, от шестнадцати до двадцати пяти, в глухой, на пять домов, деревеньке на крутом косогоре за огромной и стылой в эту пору, как зрак утопленника, рекой, третью неделю пропадали вместе с невыкопанной картошкой. Такая была оторванность ото всего мира, что хоть молитву, хоть богохульство (похабщина была сподручнее для отяжелевших сердец) – и на все один ответ: немая распахнутость пространства.
Связь с миром осуществлял бригадир, приезжающий каждое утро из конторы за восемнадцать километров на грязном заляпанном по самые стекла «газе» и удивлявшийся неизменно и матом, что они еще не в поле. Маленький, обветренный до черноты, в грязно-сером ватнике и таких же сапогах, он люто ненавидел их – нахлебников, бездельников, и с неистовостью первых пророков тыкал в ту сторону страшным не разгибающимся пальцем. А была охота по серому промозглому утру тащиться в это поле, грязный конец коего загибался за край земли, и которое наводило тоску даже на единственную в деревне корову? Бедная скотина, подойдя к нему, всегда долго и длинно, как умеют только жвачные, смотрела на его противоположный край, куда увели ее последнего дружка (давшего, некстати, странную осечку – значит и не дружка вовсе, а так – знакомого), и вдруг рухала на колени и на бок, как бы сойдя на нет и все-таки не переустремив колхозное поле.
Погоды стояли отвратительные и набухшая влагой земля, уходя к горизонту, пачкала там небо, и оно приходило оттуда грязное, серое, и нудило, нудило серым же дождем. Сапоги у всех были короткие, для городских непогод, и те, кто не попадали на сортировку, где было посуше, стояли на краю поля в решительной задумчивости. Мат бригадира выгонял всю ораву метров на двадцать в поле и они там стояли, обдуваемые ветром, жалкие, злые, замерзшие в непросохших за ночь одеждах, пока новый рык не загонял их еще дальше, и, в конце концов, начинали бегать за трактором, находя в этом если не удовольствие, то спасение.
Бригадир уезжал до обеда, иногда выглядывало солнце, но словно только для того, чтобы показать всю дикость и нелепость их затеи – сразу становилось так видно и понятно, что поле колхозное не ограничивает себя этой одиноко летящей Землей, – никогда не кончится эта страда!
Потом обильный обед из одного блюда: суп с кашей, капустой, консервами, салом, картошкой, макаронами, только что без сыра и мармелада, - развлечение местного повара. На какое-то время все чувства остывшего нутра уходили на ощущение тепла, входившего большими раскаленными кусками. Вкус, питательность и аппетитность – все определялось температурой. О количестве всегда спохватывались слишком поздно, а потому одурь, нападавшая после обеда, была как обморок: пространство сужается и мутнеет в смежающихся веках, язык катает во рту обожженные отслоившиеся куски нёба...
Потом снова, после благословения бригадира, бескрайнее спорящее с небом поле, мат-перемат оступившегося, упавшего, охреневшего и, наконец, ужин посиневшими губами до отвала, до потери ощущения, где кончаешься ты и начинается вселенная. Все туго, мутно, и лесок темнеет прямо за вздувшимся животом. «Ах, мама моя, мамочка, куда меня занесло?..»
Иногда после ужина, тут же в деревянном сарае-кухне, зверски, истошно, до ужаса напивались, и тогда ходила по деревушке туда-сюда дикая волна, пиная в избытке сил бревенчатые углы черных изб, распевая опасные для населения песни, задирая нудные прогибающиеся небеса. Как ни странно, все время искали «баб».
Часам к восьми, если не пили, приходили в себя, смотрели друг на друга сквозь пелену желудочных туманов с плохо скрываемым раздражением, и начинались карты, жестокие, на «нос» или даже на «табурет». Время от времени все вдруг вскакивали, возили кого-то по полу со стонотным матом, оставляя клоки волос и пуговицы, выкатывались на улицу и через некоторое время возвращались возбужденные с бутылочным блеском в глазах.
Потом Тимур, вожак стаи, несколько раз испробовав голос и гитару, взвизгивал куплет, и все хором, будто ждали этого весь вечер, весь день, всю жизнь, подхватывали, сатанея от бесстыжести слов и собственного крика: «эх, чтоб твою мать, у забора один кол!..»

«Вся беда в том, что у меня не хватает смелости уехать. Чего я боюсь?»
Евгений лежал, уткнувшись в подушку, слыша и не слыша бесчинствующую «помощь селу» и думал, что, если бы не эти песни, они поубивали бы друг друга. Вся атмосфера была такова, что, забываясь в своих мыслях, он вдруг с ужасом обнаруживал, что подпевает какому-нибудь гнусному куплету.
«Боже, да что же это такое? Скорей бы девять!» – стонал он в подушку...

Их, пять человек постарше, забросили сюда позднее, чем остальных – неделю назад. Он был обречен как молодой специалист, другие четверо замаливали какие-то тяжкие грехи и не смели отвертеться от этой «командировки». Прочие же двадцать пять человек, были гэпэтэушники, а проще – гопа, гопники, как звали их в народе и не напрасно, люди они были легкомысленные, вплоть до «серьезных» статей УК. Но здесь и те, и другие в своем одинаковом отношении к средствам производства моментально слились в некоем братстве, делая вид, что работают, и норма никого не вгоняла в истерику, просто считали дни:
Вот откину срок, родная,
Чьи-то ребра посчитаю,
Чтоб не думала, что с фраером жила!..
Вся орава разместилась в трех комнатах, когда-то существовавшей здесь школы, и теперь плыли в мусорных волнах вместо парт и шкафов, тощие лебеди железных кроватей под сизыми парусами табачного дыма. Плыли и никак не могли уплыть в рассохшиеся окна и обвисшие двери. Обстановка в помещении, благодаря еще и полному отсутствию какой-либо мебели, кроме двух табуретов, создавала ту самую атмосферу, при которой переход от отдыха к работе был не так страшен, да и вообще заметен.
Ему все же повезло, место досталось у самой печки. Прежний обладатель места – гопник, жестоко простудился, на спор искупавшись в мерцающих водах реки, и был увезен в страшном жару тем же грузовиком, что и привез их пятерых. Ему не приходилось набрасывать на себя ночью весь свой гардероб, спасаясь от холодов. Правда, к утру он всегда слегка угорал, печь была старая, вся в трещинах, – и после подъема некоторое время ходил как шальной, вполне понимая тогда дерзкое пари предшественника по кровати...

В девять с небольшим он шел звонить на почту. Почта! С одной стороны коровник для единственной уцелевшей общественной коровы, которая днями блаженствовала в роскошных пойменных лугах, а по вечерам жутко орала от скуки, заменяя и волков, и собак, покинувших эти места. С другой – вообще-то, тоже коровник, только телефонизированный, и тоже с единственной, одуревшей от сна и семечек, толстогубой девахой, красивой, насколько это было возможно здесь, в полуночных краях. «Всю жизнь буду рисовать, не нарисую! – признавался Тимур, когда вся банда запиналась о почту во время очередного загуляния, и ее обитательница кричала через окошечко, что она уже позвонила участковому. После этого все вяло разбредались, не то чтобы участковый хоть раз приезжал, но из солидарности с Тимуром, который вел осаду телефонной крепости, правда, безуспешно, что никого не удивляло, тем более, огорчало – деревня.
«Кому в голову пришло поставить здесь почту?» - думал он всякий раз, спускаясь с косо-гора. Действительно, по логике вещей, которая, слава богу, не коснулась этих мест, не должно было здесь быть почты, так как ближе всего деревня была к диконесущимся небесам, и если бы не река... А впрочем, в чем упрекнуть заезжего монтера-связиста, соединившего в силу невыясненных обстоятельств этот небесный край с землей? Разве только в том, что не заезжает он больше к губастой телефонистке «проверить линию» и она сатанеет теперь от воспоминаний.

…Он кричал в трубу, за тонкой перегородкой с прошлогодним календарем орала еще пуще корова, думая, наверное, что это звонят ей, зевала, прикрываясь какой-то попоной, дева-телефонистка, бормоча: че, кажный день звонит? Одних денег скоко угробил!.. Что еще причисляла она к его потерям, кроме денег, непостижимо.
Все же удивления перед ним, что он звонит каждый день, она скрыть не могла и беззаветно таращила голубые глаза в огромных соломенных ресницах. И в этих голубых подсолнухах плавала вся невостребованная живость того мира, к которому он, по ее мнению, принадлежал: все эти городские променады, яркие вывески ресторанов, сумасшедшей длины сигареты, музыка и долгие-долгие взгляды…
В трубке трещало, свистело и лопалось, и, наконец, соединялось, и он слышал спокойный насмешливый голос Нины:
- Ты там совсем с этими девками заигрался!..
От одного тембра ее голоса, тембра, который не смогла исказить даже безобразная связь, от его мягкой глубины и всегда неожиданной, а потому ошеломляющей хрипловатости, у него пересыхало горло. Персик с хрипотцой – звали ее там, куда он попал, благодаря знакомству с ней. Звали, конечно, за глаза и только мужчины.
- Да какие здесь девки?! – кричал он, глядя на почтменшу, на соломенную роскошь ее волос, а та, словно завороженная, брала отводную трубу и нахмурив веснушчатый лоб, вслушивалась.
Он видел и не видел это – как во сне. Да это и был сон – три покосившихся дома, почта с коровой, на двадцать километров никого, даже зайца, – и огромная река с тусклым подстерегаю-щим взглядом, река за которой все: шоссе, жизнь, Нина...
- Если завтра не приедешь, Онегин, я пойду на танцы в Дом офицеров, - предупредила она его, и ему показалось, что кто-то захохотал у нее в комнате.
- Да как я приеду, Нин? До пристани двадцать километров, двадцать! По колено в грязи! Этот сумасшедший бригадир сказал, пока картошку не уберем, нас отсюда не выпустят!
- Что значит, не выпустят? Вы там кто?
- Н-ну, - мялся он у телефона, вдруг пораженный этим вопросом.
А действительно, кто они?.. Ведь что хотят, то и делают. Обещали баню – бани не будет. Сказали на две недели, теперь говорят – месяц, и то, как еще работать будешь...
- Но завтра же воскресенье по конституции! – прорвался к нему из гулкой мембраны голос Нины; он ясно видел, как она недовольно подняла брови.
- Какое воскресенье?! – не понимал он, глядя на внимательно подслушивающую телефо-нистку (та ожесточенно лупила семечки), потом опомнился:
- Уже воскресенье?.. – И протянул растерянно:
- Ну, я тогда не знаю…
- Как знаешь!.. Вообще-то правильно, копай, хороший мальчик, может, выпустят... – Го-лос стал безжалостным. – Что бы там не говорили за офицеров, а картошку они не копают – свободные люди! А форма на них!..
- Нина!.. – Ему снова показалось, что кто-то смеялся на том конце провода, но разговор тек и тек, поражая своей бессмысленностью, нереальностью даже.
- Ты никак нашел себе пастушку? Не вернешься никак, - понеслось по второму кругу.
«О, господи! Ну что она, в самом деле?.. И эти голоса в комнате… Что она несет?» Он попытался, сквозь шум и треск в трубе, дать ей понять, что скучает.
- Да? – удивилась Нина, срифмовав, отчего бедная телефонистка покраснела и, испуганно глядя на него, медленно отставила трубу, на носу ее, в такт взволнованному дыханию, трепыхалась шелуха.
Он, наконец, увидел все это.
- Что вы... как вам не стыдно?!
- А че нам-то? Мы-то че? – буркнула баском почтменша, и брякнула трубку обиженно.
Однако в глазах ее уже горели звездочки – день прожит не зря!.
Черт знает что! Он повернулся к телефону, прижался к теплой мембране.
- Аллё! – кричал он, но там только зверски выло и свистело, как будто ветер молодецки играл всей сотней верст проводов между ними.
- С вас рубель двацать! – мстительно сказал деваха, и выписала какую-то бумажонку с ка-ракулькой, чего раньше никогда не делала.
Он постоял перед умолкшей трубкой, бессмысленно глядя на календарь, по которому ползла какая-то тварь, закрывая поочередно числа, потом перевел взгляд на телефонистку. «Почему они все такие конопатые? Конопатые и тупые! Едят что ли не то?» Скомкав протяну-тую бумажку, он толкнул дверь и вышел вон.

Было сыро, как всегда, и чувствовалось, что наверху, на косогоре, вовсю гуляет ветер. Он постоял, привыкая к темноте, припоминая разговор. С реки низко прохрипел пароход, ему в ответ захохотала кикиморой какая-то страшная гукалка: у! у! у-ууу!
Кто же там был, спрашивал он себя. Может, и впрямь через реку? При мысли о реке ему стало холодно и неуютно. Иногда днем, с косогора, он заглядывался в ее свинцовую мерцающую гладь, и сердце вдруг начинало гулко биться. Странные места, странные и пустынные... И эта невысказанная, щемящая душу безнадежность в воздухе – влажном, рваном, резком, жалком...
«Что? Что я здесь делаю? – стучало в голове, пока он взбирался на косогор. – Что она там делает?» Едва он выбрался наверх, в грудь его ударил ветер и вопль двадцати луженых глоток:
Сегодня жизнь моя решается!
Сегодня Нинка соглашается!!!
– и представилась Нина, ее жуткая пропасть, губы, пламя... И здесь, в дикой песне и завы-вании ветра, он услышал ее стон – персик с хрипотцой...
- Убегу! – решил он, задохнувшись.

А у оравы была гостья, и задушевная песня, звучавшая только что над пустынным краем, была посвящением гопниковских тревожных сердец ей. Но он проскочил, ничего не заметив, и уже лежа в постели с удивлением услышал детский писклявый голосок. Прислушавшись, он недоуменно перевел взгляд на своего соседа с толстой и ласковой фамилией Тюпышев, лежавшего обычно пластом с ужина до завтрака. В животе Тюпышева все время негромко урчало, и он прислушивался к этому урчанию, как мать к гуканью любимого чада – внимательно улавливая все оттенки пищеварения. Его большая утомленная физиономия от постоянного соседства с подушкой стала такой же – мягкой, серой и, вместе с тем, мелко жеванной, как наволочка – и казалась настолько законченной в своей неконкретности, что черты и детали на ней представлялись лишними и даже вредными, как нос, на кнопку которого было постоянно намотано его же содержимое. Тюпышев не пил, не курил, не ругался и являл собой рано постаревшего юношу с вензелем из соплей на носу. На фоне бесноватых, скандирующих хулу сверстников, он представлял приятное разнообразие.
- Та-а, - скучно протянул Тюпышев, отвечая на его взгляд, – болтается тут...
- Давно? – спросил он.
- Та-а... – прошелестел Тюпышев тускло и замолчал.
Все свои реплики Тюпышев начинал с неизменного и многозначительного «та-а», но не все закончивал, хотя бы интонационно, и выматывал этим своего собеседника эмоционально очень. Его спрашивали: где Пудуев? – Та-а, Пудуев... – охотно отвечал он, и хотелось ударить его по голове за бездну, которая открывается от невысказанных слов.
Меж тем мата, столь обычного теперь в бывшей начальной школе, не было слышно. Так, легкомысленное гоготание не знающих, как приступить к делу шестнадцатилетних пацанов.
- Так, - сказал он раздумчиво в серый дощатый потолок.
Но ведь был же кто-то в ее комнате, был!.. Мичмана, офицера... Шуточки. Странные, как будто дразнит. Сейчас в кабак пойдет. Нет – побывает. «Вы бываете в ресторане? – Только там и бываю!» Сальные физиономии. «Вы позволите вашу даму?» На него и не смотрят! Длинный взгляд – покупатель. Это при нем, ну а без него-то... Собственно и не скрывает. Что скрывать красивой женщине? «Хочут? А что в этом плохого, Женя, я не понимаю…» Ничего! Ничего плохого. Ну и хорошо!
- Эти бабы, - неожиданно сказал Тюпышев.
- Точно-точно, - согласился он. – Ничего плохого. А вот мы сейчас этих баб и пригласим сюда! Ты как?
Тюпышев стал лежать, как камень.
- Да не бойся, ближе двух метров мы их не подпустим...
Он прошел в соседнюю комнату, взял гитару над кроватью Тимура, вернулся и снова от-кинулся на спинку кровати. «Как там Печорин на мазурке?» Струны тепло отозвались под рукой. «Какую, интересно, она сейчас песню слушает?» Посмотрел в окно, глаза будто провалились – темень.
После первых двух строк он с удовлетворением заметил, что и в дальней комнате стало тише. Так-то, салаги, это вам не «два креста, поцелуй меня глиста, ну, пожалуйста!»
Через куплет в дверном проеме появилась блеклая мордочка. Черт его знает, что это было за создание, судить о возрасте деревенских мадонн дело гиблое. Платок, выражение, голос – все может сбить с толку, ввести в заблуждение.
- Спой еще, - попросила она, когда он разочарованно смолк: господи, кого спасать?..
И с той непосредственностью, что отличает животных, жителей пустынь и глухих дере-вень, девочка-девушка-старушка, прямо в пальто, села на кровать около лица ослабевшего Тюпышева; с той же непосредственностью сразу забыла о прежней компании.
«Все-таки девчонка».
- Что же тебе спеть-то – «Пропала собака» что ли? – спросил он, рассматривая невзрачное личико: чумазая или смуглая?
- Про любовь! – пропела гостья, и голос у нее оказался тоже обыкновенней подсолнечного масла; по нему он и определился: большая уже, лет семнадцать.
- Про любо-овь? – передразнил он, но какая-то странная сила повлекла его, как бы раз-дваивая и вдохновляя. И он что-то пел, говорил, смеялся даже, изредка с размаху окунаясь в изумленные серые лужицы Тюпышева потрясения, и через какое-то время с неприятностью осознал, что зашел, пожалуй, слишком далеко, с явным перебором. Как-то так вдруг, сразу, стало ясно: придется провожать.
- Ну что еще? – спросил он тогда растерянно, по инерции продолжая улыбаться.
- Про любовь… еще…
«Вот упыри они такие бывают», - подумал он устало.
- Да она хочет, чтобы ты ее проводил, Женя! – донесся из соседней комнаты голос Тиму-ра. – Она давно этого хочет!
- Да? – хмыкнул он, чувствуя, как странно запутывается во всем этом. – Ты... да?
Она радостно закивала. Уж не дурочка ли? Всегда везло. Он как будто проснулся.
- Так про любовь или проводить?.. – Он определенно маялся, не желая, собственно, ни того, ни другого, ни третьего – никакого!
- Там на сортировке тя-апло!.. – Худая длинная фигура Тимура появилась в дверном про-еме в обрамлении гопников, а гостья уже встала в пальтишке неопределенного буро-кирпичного цвета, в платке, повязанном просто, по-бабьи, и отказать было не то что неудобно, поздно. Он с явным сожалением осмотрел ее всю, потом еще раз зачем-то взглянул в окно. Тьма.
- Ну, пойдем что ли?
Встал, отложил гитару, небрежно набросил куртку.
- Не, гитару возьми, - сказала она.
- Куда?.. – Это барское «куда» должно было показать ей, с кем нечаянно связалась, но не на ту нарвался.
- Поиграешь, - сказала она, и пошла, вихляя резиновыми сапогами.
Никогда, подумал он.
- Гитара не моя! – попытался он отвертеться, и стало стыдно: детский сад в самом-то деле!
- Бери, бери, Женя, дорогой! – захохотал Тимур. – Дарю!
«Выходит, еще и услугу оказал? А, плевать!»
- Как звать-то тебя? – спросил он на улице, скользя прищуренным взглядом поверх ее го-ловы. Дождь так и не собрался, вместо этого выскочила луна и стала воровато мелькать в быстро бегущих облаках. Он сразу замерз, не знал, куда деть гитару, был зол даже.
- Нина.
- Как? Нина?.. – Он остановился и, легко развернув ее, осмотрел еще раз в бледном свете луны: может, просмотрел что?
- Ну-ка, сними платок!
- Зачем?
- Сними-сними!
Она не разматывая, спустила платок на затылок, показались серые с тусклым отблеском волосы. Маслом она их мажет, что ли, неприязненно подумал он, но магия имени уже завладела им. «Раз Нина, значит, должно быть что-то общее. Не зря, не зря имена даются, не мы их даем».
В скользящей темноте они миновали несколько бревенчатых углов, описывая какую-то странную дугу по деревне: в полном молчании и сомнамбулическом единстве.
- Куда мы идем? – спросил он, наконец.
- Вот!.. – Она показала на вынырнувшее из-за угла картофелехранилище.
Здесь они прятались во время обеда от дождя и вселенского ветра.
Они повернули и высветился пушистый, трогательный в своей мягкости профиль Нины. «Совсем девчонка, куда я иду?» - все удивлялся он, хотя прекрасно видел, что привели его на сортировку петь песни, сидя на сырой картошке, вдохновляясь, видимо, это гнилушкой на небе. Сумасшествие какое-то, нет, положительно есть в нем какая-то червоточинка: убогие, малоле-тки.
Тишина, установившаяся на какое-то мгновение из-за отсутствия ветра, показалась ему беззвучно сыплющимся песком времени, его огромной массой, и необъятность дальней темноты над землей, ее пугающая глубина, бесконечность бледного лунного пути и бессмысленность, даже глупость его поступков как-то очень болезненно отозвались в нем. «Ну зачем я здесь? Зачем? к чему все это? кому этот вызов?»
Нина же, давно привыкнув существовать в этом беззвучном времени и диком от беспре-дельности пространстве, уселась на пустые мешки, смешно, по-детски, вытянув ноги и положив руки на колени. «Ну что я за человек?» - томился он, минуту назад готовый отправить ее домой спать, а теперь вдруг потерявший всю свою решимость перед этим детством.
- Садись, - похлопала она по мешку.
- Холодно.
- Не, здесь тепло, ну че ты?
«Ну, ведь идиотизм – стоять сейчас столбом и делать вид, что тебе все это, по меньшей мере, неприятно. Сам же все начал!»
Он сел, ощутив кирпичный рукав ее пальто и холодную выпуклость картошек.
- Спой еще про этого, про гусара...
Он отыскал глазами луну, бродившую, как сумасшедшая мать меж туч. «Мама, - сказал он ей, - дай мне силы сократить программу и избежать поцелуев, которых не избежать». Потом спел. Пел и все время думал, когда же она спросит, есть ли у него девушка. «Вы такие сердцее-ды», - говорили телеграфистам, когда телеграфисты были мужчинами, и это было модной профессией.  «Пожалуй, я сам ее поцелую, а то получится какая-нибудь жуть: она будет неумело вести к этому, а я делать вид, что песенных дел мастер, затянется к чертовой матери!»
- Ты хорошо поешь, - сказала она так же невыразительно, какая была вся. По-другому она, видимо, не умела, какая-то сниженная эмоциональность. От этого похвала казалась замечанием о погоде: ветер, мол.
«Сопля какая! Лучше бы молчала!» Сразу надоело все до смерти. «Черт, что я здесь де-лаю? На каких-то грязных мешках, в сырости, на ветру, с сопливой девчонкой! Если расска-зать...» Он ясно увидел Нину, ту, грозную в легкой зефирной пене ее постели. Постелепенорож-денная...
- А сколько тебе лет? – Много. – Ха! А правда? – Правда. – А девушка у тебя есть? – Нет, за тем и приехал. – Сюда? Правда? – Правда, Ниночка, правда. – Ха, а тут у вас один все звонит какой-то, я думала ты...
Он молчал.
- Смешной такой. Наташка говорит, каждый день ходит к ней и звонит, звонит. Такой строгий, а сам губы все себе искусает и всё спрашивает ее: ты как там, ты как там?.. Ну, это... без него. А она...
«Я? Я спрашиваю? Ничего я не...»
- И еще гадости всякие говорит, а он вида не подает, стоит такой... А Наташка все слы-шит, смеется. Жалко, говорит, его перед такой... А кто это? Тот, что рядом лежал? Такой скромный...
Она вздохнула. «Как это глупо всегда, когда со стороны. Нет, будут судить, рядить, пока не останется одна грязь! Ведь все не так! Совсем разошлась: незнакомого человека. Ну-ка!»
- Нин, а сама-то? – спросил он «в нос», как у завзятой греховодницы. – Сама-то уже сколько раз замужем была? Поди, со счету сбилась, а?
- Я-а? Не-а, ты что?.. – Голос ее порозовел, стал хриплым. – Ты что? Кто тут? Одна пьянь?
И старики, подумал он, которые тоже пьянь.
- Скажешь тоже, не-а, - все удивлялась счастливо Нина.
«Интересно, почему эта школьница убеждает меня, что ни разу не была замужем. Ни разу, что характерно!»
- А ты в рестораны часто ходишь?
«И город у них ассоциируется прежде всего с кабаком»
- У нас говорят: бываю.
- Бываю, - как эхо повторила она. – И правда, там одни... эти?
- Кто там?
- Ну правда же? Девки ходят полуголые и прикуривают от мужиков, - не то укоризненно, не то мечтательно говорила Нина.
Он попробовал представить Нину, прикуривающую «от мужиков» – наверняка уже там.
- А утром на работу, как ни в чем не бывало. Идут, смеются, - проявлялся голос Нины.
Что смеются, это точно, подумал он.
- Они не работают, Нина.
- Как?! – Вот это действительно фантастика. В этом «как» прозвучали все гимны Союза:
- Как?!
- Вот так, - усмехнулся он.
Ветер длинными воющими мазками накладывал краску все гуще и гуще, хотя казалось, куда еще-то? Луна пропала, становилось холодно и тоскливо. Он перебирал струны замерзшими пальцами, забыв про усмешку на лице.
- Спой еще, - попросила она.
- Ни-на-ни-на-на, - тихонько пропел он.
«Ну, надо же так – Нина!» Он резко прихлопнул струны:
- Ну что, Нина, поцелуемся?
Жизнь это все-таки роман! Он ожидал, что она хоть как-нибудь смутится, а он скажет: ну, ладно, тогда по домам! Ведь не скажет же она после этого, что «хочет». Но Нина так стремитель-но бросилась к нему, так обняла, обвила руками, что он толком ничего не успел сообразить. Перехватило дыхание – она насквозь пропахла луком. Стараясь не прилагать видимых усилий и как бы играя, он медленно отстранил ее, потом усадил на место, сказал весело:
- Ну, Нина, целуешься ты – класс! Кто научил, Тимур?
- Никто.
- Сама, значит, - плел он не задумываясь, а в голове колом стояло: надо уходить! И тут же отмечал невольно: тоже мне, партизанский отряд – никто! Все, хватит экспериментов, программ, к черту!
- Молодец, здорово... - Он криво улыбнулся ей.
- Правда? – спросила она, улыбнувшись, как отраженным светом: сначала луна, снова появившаяся, как лик утопленника в проруби туч, отражала свет солнца, затем он отражал лунное мелькание и уж потом, что осталось, отражала она.
«Она больная, шуток не понимает. И я больной».
- Маме только не говори, хорошо? Хотя она сама еще вовсю, наверное, а?
«Сватов ведь зашлет», пронеслось совсем дикое в голове.
- Да ты что, ей шестьдесят два.
- Сколько? – ужаснулся он. – А тебе тогда?
Она произвела какую-то жалкую ужимку, но устоять не смогла.
- Двадцать два, - сказала она.
О, сколько нам открытий чудных... Он ошеломленно осмотрел ее еще раз. Хотел спросить, почему она здесь, не в городе, но осекся, понял, что ничего хорошего она не скажет. Нине было тоже двадцать два и его поразило это совпадение, но уже совсем в ином смысле. Ему стало страшно, вдруг подумалось, что он никогда больше не выберется из этой картошки, и сама Нина – эта Нина – показалась хищным зверьком.
- Ну, ладно, Нинель, пойдем, что ли? – Он брякнул по струнам.
Она смотрела на него, не отрываясь и не шевелясь, и ему стало не по себе.
- Холодно... а завтра, - неопределенно пообещал он, кляня себя.
- Завтра? – отозвалась она эхом.
- Ну, если жив буду, конечно! – хохотнул он стеклянно. – Дожить ведь надо до завтра, а Нинель? – Поспешно встал. – Ну, пошли, пошли!

Что же это такое? Совпадение? Странное совпадение, думал он, шагая рядом с безмолв-ной Ниной и потом без нее, когда она, пискнув что-то, исчезла за одним из углов. Странное. И вместе с тем, какое ужасающее различие! Все то, что можно списать на неопределенность черт подросткового возраста, имеющих привлекательность именно в силу этого возраста – все это позже приобретает тягостный оттенок: незавершенность линий, бедность языка, эмоций. Нина и... такое. Может они действительно не то едят? Не тем дышат? Ведь Нину... даже невозможно представить, чтобы пожалеть как-то. Можно любить, ненавидеть... даже забыть… но пожалеть? Она абсолютно защищена. Абсолютно! Разве только...
Он даже остановился от прошившего его желания. «Да пропади она пропадом картошка эта! – понеслось давно сдерживаемое. – Утром переберусь через реку, там есть какая-то лодка, а в понедельник утром приеду вместе с бригадиром, да и все! Никому я не обязан в воскресенье работать! Да если бы работать... И все равно – никому!»
Он вышел к обрыву. Река тускло, как бы нехотя, отражала скачущую луну и беззвучно дышала гладкой поверхностью без волн, без ряби, словно не было сил способных потревожить эти тяжелые воды...

Орава, конечно, не спала и у крыльца его встретило мощное хоровое моление:
Ну, поцелуй же ты меня, моя Перепетуя!
Все хором: спим, встаем, пьем, орем... оратаи, хмыкнул он.
Через полчаса он уснул, убаюкиваемый последними вялыми криками гопников, мирным сопением Тюпышева и сладкой мыслью о том, как он завтра явится к Нине...

Утром он не стал завтракать, ощущая стальную: кто не работает, тот не ест. «Но ведь вос-кресенье же! – уговаривал он себя, и чувствовал виноватость. – Вот ведь чума какая! И прав, и виноват! Сами придумали для себя. Комплекс вины. Прав, но не со всеми, значит, виноват. Никто не хочет – никто! – но идут все. А раз все, значит, правы. А я один, значит, неправ! Ведь как баранов гонят!»
В то время, как все тяжело, постепенно отходя от опухоли сна, шли к сараюхе-«кюхе», которая была для них и «кирхе», он свернул направо к обрыву. Он совсем не собирался ни демонстрировать, ни особенно таить своих намерений, встав, сказал только Тюпышеву, который грузно сидел на кровати, ковыряясь со сна в носу, глазах, ушах:
- Если спросят, скажи, уехал домой, а то начнут еще в реке искать.
Тюпышев молча очищал себя.
- Слышишь, что ли? – повысил он голос.
- Та!.. – отмахнулся Тюпышев, в смысле: спросят тебя, жди!..
И сейчас он уже подходил к спуску, когда его громко окликнул Тимур:
- Жень, ты куда?
«Черт бы тебя побрал», подумал он, и буркнул негромко, в надежде, что Тимур поймет:
- Домой... – И махнул рукой за реку: туда, мол, туда!..
Но Тимур не понял или валял ваньку, как всегда:
- Куда-куда? Купаться? – переспросил он еще громче, привлекая внимание бредущих.
- Домой! – крикнул тогда он резко. – Завтра буду!
И стал спускаться к реке. «Быстрее, быстрее!»
- Да-мо-ой?! – заорал удивленно Тимур, и все бредущие встали, как будто снова увидели сон. «Вот гаденыш!»
- Да ты что, Жень? Через реку?! – восторгался Тимур, и, получив утвердительный кивок, заорал снова, со смехом:
- А на чем, на чем? На своей колбасе? Ха-ха!.. Пацаны! – подзывал он новых зрителей. – Щас Жека отплывает, как Емеля!
Емеля, Емельянов, это его предшественник по кровати, отважный купальщик. Это было новое кино и орава, как клиенты психушки, медленно поползла к обрыву.
«Черт бы тебя побрал! – снова выругался он. – Почему все время так получается?»
- Это на том корыте? – донеслось до него. – Оно ж развалится!
- А ты думаешь, он поплывет?
- Соссыт!
Голоса перестали быть слышны, когда он спустился вниз. Река, казалось, еще спала, не шелохнулась, пока он подбирался к ней. Наверху, в деревне, вовсю был ветер, а здесь у самого берега, только стылое дыхание воды. Леденящее. Такое, что он почувствовал, повисшее на тоненькой артерии теплое сердце. Может, не стоит? Он взглянул наверх. Компания из десятка гопников приветствовала его символом большой мужской любви.
«Ну и черт с вами!» Он им покажет, этим соплякам. И приз ему – Нина. Нина!..
Лодка была дрянь, совсем плохая была лодка. Даже на вид какая-то ненадежная, но он шагнул в нее с застывшей кривой улыбкой. «Волков бояться!» Осмотрелся, вроде ничего: дыр не видно, воды нет, тряпка под ногами, кусок ржавой цепи, правда, весел не было, зато была длинная черная доска. Нормально, подумал он, как на байдарке. Всего-то метров триста, не больше. «Вот так-то, шпана, учитесь!»
Он взглянул на косогор, где должна была быть шпана – шпана была на месте, и увидел несколько в стороне, на самом острие обрыва, маленькую фигурку. Даже ее пальто, тяжелое, как бронежилет, трепыхалось на этом ветру, словно вымпел на мачте.
«Ну вот, здесь Нина, там Нина – все нормально как в жизни. А я кто? А я – смычка между городом и деревней, - полыхали какие-то ненормальные мысли. – Вернее, затычка. Заткнули Нину мной, а город отдыхает от ее приезда. А все равно приедет – рано или поздно. Приезжай, Нина, пока!»
Он помахал ей рукой: пока, Нина, пока, подружка моя чумазая! В тебе кровь древних гре-ков, во всяком случае дух! – Он уже без брезгливости, с усмешкой лишь, вспомнил этот дух. Нина, махнув в ответ рукой, что-то прокричала и стала спускаться, быстро перебирая тонкими ногами в резиновых сапогах. Ветер расшвырял ее слова по тугому пространству, доставив ему какое-то уродливое и непонятное: …увуееем!
«Этого еще не хватало!» - подосадовал он, и торопливо оттолкнул лодку от берега.

Вначале грести было хорошо и удобно и он, ритмично работая доской, как байдарочным веслом, приговаривал, не помня даже, к чему это относится: сейчас я вам, сейчас… Но минут через пять такой работы руки затекли, а пальцы занемели в неудобном хвате сверху. Обхватить всю доску он не мог, не позволяла ее ширина, приходилось ослаблять хват то одной, то другой руки, чтобы дать им возможность отдыхать.
Он греб, сидя на кормовой банке, собственно, сидеть было больше негде, средней банки не было, а сама посудина представляла собой как бы половину обычной лодки: короткая, широкая, нос острый, а корма квадратная, крытая банкой, занимающей почти треть всей длины. Дело шло все тяжелее и в конце концов ему пришлось признаться себе, что байдарочный способ малопродуктивен. В ослабевших руках «весло» лишь чиркало по воде, и за все это время он отплыл от берега метров на семьдесят, то есть даже не до середины. Ныли плечи, шея, руки, особенно ломило большие пальцы.
Тогда он решил грести как на каноэ, но доску теперь приходилось все время перехваты-вать, чтобы не кружить на одном месте, а сидя это делать было неудобно. К тому же вода, стекая с доски, когда он переносил ее с борта на борт, попадала на колени, бедра и они стали совершен-но мокрые и стыли на ветру, который снова появился, лишь он отплыл от берега. Прядь волос, выбившаяся из-под шапочки, хлестала по глазам, но он в азарте не тратил на нее время, только шептал: чертовы волосы! чертова погода! чертово весло! – и спешил, спешил, спешил...
Он как-то нехорошо вспотел от этой бестолковой работы и одновременно странно, снизу, мерз. Пот был плохой – липкий, едкий, а холод настораживал: откуда он?.. Быстрее, быстрее, быстрее! Он вдруг осознал, что боится. «Чего? Чего мне бояться?!» И понял чего – реки.
«Надо встать, подумал он, и грести будет удобнее и согреюсь».
Он встал, перехватил доску и, охнув, чуть снова не сел, так ослабли вдруг ноги. Вода в лодке, такая же тяжелая, без всплеска, как и в реке, была наполовину его сапожек и быстро прибывала, устремляясь к носу от его резкого движения. Он все сразу понял похолодевшим нутром: под кормовой банкой была течь и тряпка, которую он отбросил несколько минут в запале и раздражении (она мешала хорошо упереться ногам), эту течь до поры до времени сдерживала. «Тряпка! Мокрая!» - запоздало вспомнил он с каким трудом отбросил тряпку, действуя одними ногами, все время работая доской. Сидя же на корме, он дал воде незаметно скопиться под ним. Теперь понятно, что кричала Нина. Да к черту Нину!
Он лихорадочно соображал. Тряпка куда-то делась. Подумалось, что мог и выбросить. Вычерпывать воду было нечем. Он тоскливо чиркнул взглядом по обоим берегам, но ничего уже не мог увидеть остановившимся взглядом. В голове отпечаталась бессознательно только дикая пустынность берегов, тишина и то, что река была светлее неба. Вдруг совершенно отчетливо вспомнил, что большая банка для воды лежала рядом на песке, а может даже на корме – он ее скинул! Скинул! Уммм!
- Иддиооот! – простонал он, чувствуя, как подступает что-то жуткое, о чем нельзя думать. Ни в коем случае нельзя думать!
«Так все!» Он широко расставил ноги, попробовал отплескивать руками, потом лихой шапочкой, потом, сорвав с треском куртку, курткой. Вода была ледяная и ожегши его вначале, теперь кололась иголочками – маленькими, злыми.
Не-ет, не-ет, не то! Он боялся думать, что слишком поздно. Отбросил куртку, схватил доску, стал лихорадочно и мощно грести обратно, но было уже непонятно, движется ли он или только прилагает к этому усилия. Лодка, эта чертова гнилая плоскодонка, стремительно тонула, и казалось, что вниз она идет быстрее, чем вперед. Конечно, только казалось, но он в отчаянии застонал, застонал в голос, по-звериному протяжно, словно уже сливаясь с этими бесконечными берегами. Не-ет! вскинулось в голове, не-ет! этого не может! Немможеты!!
- А!.. А!.. А!.. – стал помогать он себе голосом на каждый гребок, чтобы хоть как-то его усилить. Почудилось, что лодка перестала наполняться, и пошла быстрее.
- Ха!.. Ха!.. Ха!.. – Зверела в нем надежда. Он уберет им всю картошку. Сам уберет! Один!
- Один! один! один! – махал он доской. «Только не думать! Всю силу!»
Доска обломилась прямо посредине и он, потеряв равновесие, рухнул в воду. К его удив-лению она оказалась не такой холодной, как он ожидал. Или просто одежда еще не намокла? Но дышать сразу стало трудно: вода обхватила грудь, в которой был один только страх – никакого воздуха, и он судорожно пытался глотнуть его ртом. Потом он почувствовал как тело – его тело! – наливается холодом и тяжестью. «Все, - сказал он сам себе с таким же ледяным спокойствием, с каким объяла его река, как будто вода заливала уже трепещущую душу. – Все... все...»
Берег казался страшно незнакомым и далеким как детство. Неужели никого, озирался он, а вода постепенно теряла упругость, ощутимую при встрече и необычайно податливо расступа-лась под ним. Большая, безжалостная глубина была в этой податливости. Он почувствовал, как кто-то (он так и подумал: кто-то) неумолимо тянет его вниз за сапожки. Вспомнилась Нина, та. Почему? Наверное, только это воспоминание еще удерживало его от истошного крика.
Сапоги все-таки стянуло, но плыть он даже и не пытался, боясь удалиться от лодки даже на сантиметр. А та плавала рядом, выглядывая одними краями бортов и вскинутым носом, но едва он к ней прикасался, уходила бесшумно в воду, как бы приглашая.
«Сволочь!» - выругался он, и в него ворвался, наконец, весь ужас положения. Лодка его не выдержит, даже если он ляжет поперек нее, но попробовать, удостовериться в этом, ему было страшно, он уже боялся лодки.
Все, надо плыть, подумал он, хотя чувствовал, что сил – тепла – уже нет. Он оттолкнулся, из последних, от лодки, разворачиваясь лицом к «своему» берегу, ощутил как  тяжело, словно во сне, даются ему движения, увидел впереди высокий берег, а немного в стороне, метрах в ста, выплывшую из-за обрыва моторную лодку с Ниной, стоящей во весь рост.
То ли ветер, то ли гул в ушах, то ли еще что, но ни крика страдальчески открытого рта Нины, ни шума мотора не было слышно. Лодка наплывала медленно и беззвучно, как во сне. Как во сне все это было, и он кричал, перерезанный свинцовой рекой, и тоже беззвучно: ни-на!.. ни-на!.. ни...

Неактивен

 

Board footer

Powered by PunBB
© Copyright 2002–2005 Rickard Andersson