Форум литературного общества Fabulae

Приглашаем литераторов и сочувствующих!

Вы не зашли.

#1 2011-12-01 10:03:03

Геннадий Лагутин
Участник
Зарегистрирован: 2011-12-01
Сообщений: 2

Вам никогда не понять русских

Он все рассчитал точно, Чемберлен.
Впрочем, это уже потом, от Лео, я узнал его кличку.
Лео сказал, что перед войной у парижанок была мода на такие зонтики – длинные, тощие, черные, их так и прозвали «чемберленами». И хотя рапортфюрер с его треугольной фигурой – широкий плоский зад, узенькие плечи, змеиная головка, мало чем напоминал породистого английского премьера, разве что безликой чернотой своего мундира, да и тот в обтяжку, тем не менее на зонтики, на довоенные зонтики парижанок он, должно быть, и впрямь походил.
Чемберлен все рассчитал точно, что мы добровольно не пойдем . Он мог бы просто погнать нас на этот оружейный завод, и тогда вряд ли бы кто ослушался. Да и откуда бы мы узнали, куда нас погонят?

Всего шестнадцать человек на плацу, все «бегуны», не в первом своем лагере, случайно собранные вместе в Гамбургской тюрьме, нас и привезли оттуда на одном грузовике.
Воробьи стреляные, и это рапортфюрер прекрасно понимал, потому и предложил шагнуть вперед добровольцам, рассказав сперва про оружейный завод и про его важность для великой немецкой армии.

Брякнули деревянными колодками о камни двое. Звук был глухой, мяклый, как будто дерево было пропитано влагой насквозь. Тут стояла зима без снега. В тумане все звуки были такими же вязкими, а контуры бараков, обступивших плац, растекались. Туман сыро скользил по лицу, и казалось, все уплывает куда-то: и бараки, и блеклые желтые пятна прожекторов над ними – они горели даже сейчас, днем, и мощеный камнем грязный плац и, и Чемберлен в эсэсовской форме, и мы вместе с ним. А может это у меня голова кружилась с голодухи, наверняка так, потому что уж очень остро я слышал какой-то дальний гнилостный запах. И только через несколько дней догадался: он прилетал порывами с моря, километров за десять – особенный, не очень-то приятный запах водорослей выброшенных на берег.
У меня это обычно так: когда голоден, все запахи слышатся нестерпимо острей.

Чемберлен медленно оглядел остальных четырнадцать и усмехнулся. Нет, просто маленькие гладкие усики его вздрогнули плотоядно, как-то очень уж похотливо и сыто – и все от одного нашего вида. Может он уже разглядел в нас будущих мертвецов?

-Хорошо, - сказал он тускло. - Остальные в лес.
Два дня мы таскали бревна в ближайшем сосновом лесу, чистеньком, ухоженном, будто выметенным под метелку. Сосны сбегали с холма в низину, к чахлой речке. Неподалеку от устья ее и был наш лагерь.

Двое – на одно бревно. Комель брал идущий вторым, но холм был крутой, и все равно тяжесть бревна наваливаясь, гнала первого чуть не бегом. Ноги спотыкались о камни, о корни, едва прикрытые тонкими скользкими прядями травы, и разъезжались в стороны, и невозможно было попасть в лад друг другу, - мы передвигались рывками, и с каждым из них, кажется, смещались от боли, от немыслимой тяжести бревнА позвонки где-то у поясницы. Деревянные колодки сбивали кожу на ногах, и после первой же пробежки я сбросил обувь, мгновенно ощутив подошвами, какая холодная здесь земля. Ступать босиком стало ловчее.
А рядом с тропой редкой цепочкой стояли хмурые охранники.

Не пробежав и трехсот метров, упал незнакомый мне длинный черноволосый парень, кажется грек. Он был в своей паре первым, бревно догнало его и, косым своим срезом разорвав куртку, сдернуло со спины полосу кожи, и еще ударило по голове. Парень так и остался лежать рядом с кустом вереска, случайным здесь. Не знаю – живой ли. Каждый раз, когда мы с напарником проскакивали мимо, в глаза бросалась эта полоса на спине: она все темнела, темнела, пока не уравнялась в цвете с голыми бурыми прутьями вереска.
Внизу деревья стояли гуще, и лес был темный, сырой, но опять – совсем без подлеска. Только мох чавкал под ногами. Белесая, как туман, вода мгновенно собиралась в наших следах. Бревно уже гнало тебя вперед, зато и охранникам тут хватало работы: стоило нам чуть замедлить шаг, и они начинали махать плетками.

Мы сваливали бревна на берегу реки. Тяжко было каждый раз разгибаться, поэтому весь обратный путь, в гору, - «Schneller! Schneller! Быстрей!» - мы проделывали чуть не на четвереньках. И лишь в конце его, на вершине холма, выпрямлялись свободней, но тут же тяжесть следующего бревна расплющивала нас заново.
На второй день порядочный штабелек вырос у реки.

А утром третьего Чемберлен опять подошел к нашей команде и спросил: - Не передумали?
Нас осталось десять человек и все промолчали.
Серые глаза его нехорошо потемнели, но голос был по-прежнему тусклым, он сказал, как бы размышляя: - Ни одно животное не может стать мужественным, даже в злобе им руководит только страх. А страх – руководитель плохой.
Наверное, он нам хотел доказать это. А может самому себе. Ведь говорил-то он по- немецки, а я не знаю, понимал ли его кто из десятки, кроме меня.
Но по взгляду его я понял другое: наше молчание было для него унизительным. Почему он тут же не пустил нас в расход?

Наверное, это походило на то, как двое канаются с палкой: обхватывают ее по очереди ладонью, каждый раз – выше, выше, плотно прижимая кулак к кулаку чужому, и вот уже последнему не за что ухватиться. – палка не бесконечна, рука повисает в воздухе – проиграл. Последним оказался Чемберлен, поэтому и почувствовал себя оскорбленным. Но, видимо, у него тоже были какие-то свои представления об «игре», и они мешали ему расправиться с нами просто.
Впрочем, спешить ему было некуда.

В следующие дни мы носили бревна обратно – от реки в гору, на ту же поляну, где брали их прежде. Нам сказали: не успеем перетащить все –  расстреляют за саботаж.
Но мы успели.

Чемберлен не понял одного как раз бессмысленность труда не унизила , а, наоборот, дала нам силу и странное какое-то удовлетворение. Когда из тебя хотят сделать ничего не чувствующую рабочую скотину, беспрекословно повинующуюся плети хозяина, а ты не хочешь этого, когда хотят, чтоб превыше всего стал для тебя каждый прожитый миг, каждый в отдельности, потому что в любой следующий ты сможешь подвернуть ногу, и тогда – конец, или не вовремя сдернешь шапку и тебя изобьют, или же просто оцарапаешься – а я знал людей, которые умерли в лагере от пустяковой царапины, - когда хотят, чтоб ты жил только минутой, а ты хочешь помнить свое прошлое и думать о будущем и хочешь ощущать себя, свое отличие от других, тогда  - вот этого-то и не понял хлыщ из семейства зонтичных – наивысшее счастье тебе приносит любая, пусть самая маленькая победа над собой. Именно счастье, я не оговорился.

И он не понял еще одного: в том, что мы промолчали, не было мужества, вернее, его нельзя было так назвать, - наше преимущество измерялось чем-то иным, и Чемберлен сам подарил его. Это было преимущество смертника, когда он  действительно на самом краю, и не осталось ни одного крючка, которым можно было зацепиться за жизнь…Жизнь? Это сейчас стало жизнью. А когда по вечерам ты валился на нары в бараке и каждая щепоть твоего тела кричала от боли, когда тело это ты ощущал отдельно от себя и удивлялся ему – тогда ты мог думать только о том, что смерть это не какое-то мгновение: раз – и нет тебя. Нет, смерть, это нечто долгое. Может быть самое долгое, что есть на земле и живое, ну да, не может же мертвое длиться. Кто знает – наверное, смерть, как все живое стремится к бесконечности. Возможно и так. И дело тут не в том, что можно проследить на самом себе ее шаги. Не только проследить, понять их. Голод, быстрая потеря трети собственного веса, это само по себе – болезнь, и именно она вызывает сердечную недостаточность, общее расстройство организма. Дистрофия, отеки ног, сильнейшая полиурия – мочеизнурение…Ночью в бараке то и дело хлопали двери, хотя и страшно было выбегать в промозглую сырость, но каждый бежал, думая, что теперь уж не согреться и не заснуть. Да и спать ты не мог, несмотря на слабость крайнюю. С каждым днем увеличивалась вязкость крови, и обновлять ее кислородом легкие уже были не в силах.

Это становилось скорее чувством, чем знанием: смерть бесконечна. И что рядом с этим подарком Чемберлена значил сам он! Да, но важно было, чтобы это чувство не расслабляло. А оно особенно жадным, самодовольным казалось по утрам, и вот тогда ты твердил себе: «Тебе нечего терять, и ты встанешь, опять пойдешь в лес, это нетрудно сделать, потому что в тебе нет страха. Нельзя же в самом деле бояться бесконечности!»

Правда были в лагерях такие, которые радовались газовой камере – освобождению. И это были не доходяги, не хлюпики – люди. Но может быть они просто не научились радоваться тому, чему все-таки можно было порадоваться. Ну, например, страху Чемберлена. Да, уж в нем-то живет страх! Он, несомненно, живет во всех, кто убивает тебя так долго, хоть сейчас этот страх и спрятан за плотоядной усмешкой, нарочитой жестокостью, за ежедневными победами над слабостью полосатых гефтлингов – заключенных. Но он есть – это точно! Да вот хотя бы взгляд Чемберлена, первый взгляд, каждое утро, когда рапортфюрер подходил к нашей команде. Зрачки его не только темнели, они расширялись, с мгновенной оторопелостью, и ему приходилось щуриться, чтобы скрыть ее. И уже ради этого стоило жить, стоило оставаться собой. В конце концов Чемберлен сам отличил нас из многих тысяч гефтлингов, которые были не хуже и не лучше – такие  же, как и мы. Но этот выбор к чему-то обязывал не только его, но и нашу десятку: стоило ли ради мнимых каких-то выгод возвращать данное нам преимущество?

В один из обычных лагерных дней я познакомился с Лео.
До темноты у лесной тропы остались лежать еще двое из нашей десятки, а перед самым концом работы и я потянул связку голеностопа, поскользнувшись на камне – едва-едва доковылял с последним бревном. Какой-то рыжий небритый охранник вытянул меня по спине треххвостой плеткой так, что лопнула куртка.
Нога опухла. Лежа на нарах, я думал, что хорошо бы сейчас для нее холодную ванночку, а потом туго-натуго перехватить, да где его взять, бинт!…И еще я  думал: когда-нибудь рыжий охранник будет рассказывать своей Гретхен или Шарлотте, как научился он ловко, одним ударом плетки рассекать ткань не очень уж дряхлой куртки, и, наверное, рассмеется, вспоминая это. А что ответит ему она?

Очень ныла нога, я чувствовал, что жар от ступни поднимается к колену и выше, к бедру…
С ногой дело швах: завтра я уже не смогу бежать.
Вот тут-то и встал надо мной, покачиваясь укоризненно – или мне это показалось в полубреду?  - высокий человек в робе с красным треугольничком на груди  – «политический». Он стоял против света, хоть и тусклого, а все же был виден весь. Очень уж высокий лоб у него был, с большими пролысинами среди редких волос, - нет не просто высокий: объемный, такой, что под ним тонули в тени громадные синие глаза. Н сказал по-русски, но сильно грассируя:
-А что же завтра – опять в лес?
Я промолчал, и он заговорил вновь:
-С таким случаем я сталкиваюсь первый раз: особый способ самоубийства. Почему вы не согласитесь пойти на оружейный завод? – и в голосе его была печаль и насмешка одновременно. Помолчав он добавил: - Ну, да, время – лишь средство приближения смерти…Между прочим, знаете, чьи это слова? Чемберлена, нашего рапортфюрера.
Так я услышал эту кличку впервые. Но не на нее обратил внимание: меня взорвало от смысла сказанного, и я вдруг почти прокричал, выталкивая из себя слова, будто бы давно ждавшие выхода:
-Для вас–то быть скептиком выгоднее всего. Конечно, комментировать всегда удобней, чем действовать. Так?
Он молчал. И это взбесило меня окончательно.
- За счет чего вы купили возможность быть скептиком? Что продали?
-О-о!  - только и произнес он удивленно и присел на соседние, пустовавшие нары.
Его лицо теперь совсем приблизилось к моему, и тени в глазницах стали еще резче.
Я никогда не отличался словоохотливостью и не знаю, почему меня вдруг понесло в тот момент. Может, как раз оттого, что очень уж близко придвинулся он и легко было выплескивать свою неприязнь прямо в эти сумеречные глаза, а неприязнь родилась сразу: из-за акцента ли его, из-за какой-то книжной округлости фраз я мгновенно почувствовал, что это – чужой и скорее всего – провокатор.
-Или у вас вообще нет своих слов? Вы только повторяете их слова? – выговаривал я.  – «Самоубийство»! «Средство приближения смерти!» Чьей? Лишь бы не вашей – так?
Я унижал его, но почему-то  не мог сказать ему «ты» - мешали странные эти глаза.
-Нет, - проговорил он с тихой серьезностью, - сам я не думаю так. Да и трудно думать о времени в этой преисподней. В каком веке мы здесь? В прежде ушедшем и всеми забытом? Или в нынешнем? Вряд ли в нынешнем…Кто это может знать? – И тут он опять взглянул на меня печально: - Но я знаю другое, я давно наблюдаю за вами: вам решительно не следует больше идти в лес, - он  показал на мою ногу, - иначе завтрашний день станет для вас последним.

Я спросил, еще пытаясь быть насмешливым:
- А вы можете заменить мне преисподнюю раем?
-Нет, к сожалению. Хотя бы потому, что рая не существует. И не будет существовать, пока мы сами, все вместе, не заслужим его существование. Но и преисподняя велика, и есть в ней относительно тихие уголки… Вот я принес вам для начала, чтобы вы поверили мне, - и он протянул туго скатанный бинт, прореженный, стиранный, должно быть десятки раз, но бинт! – Спрячьте. Ночью перебинтуетесь…Какая у вас есть специальность? До войны вы кем были?
-Биологом.
Он усмехнулся чуть заметно.
-Да, биологи сейчас не нужны, tempora mutantur. Вы знаете латынь?
Я кивнул, потому что понял, что сказал Лео: – «Времена меняются!»
-Я люблю ее. Tempora mutantur,  – повторил он, вздохнув. Но тут же прежняя ирония возникла в голосе: - Впрочем, как сказать, как сказать! Ваши коллеги тоже помогли наци: эти их биологические теории, неизменные гены, свойственны каждому народу, «воля к власти и есть воля к жизни» - что-то такое я читал…
Все было слишком уж невероятно: барачная вонь, и стоны, и чей-то мат, и тусклый свет лампочки вдали, и мертвенные тени, и люди на нарах, недвижные, похожие на трупы, лишь иногда они, судорожно вздрагивая, начинали чесаться звучно – и вдруг среди этого его глаза, и размышления. Главное -  мысли, живые мысли, и там, где делалось все для того, чтобы отучить человека думать.
Но может быть, именно потому что все было «слишком», я и не удивлялся и возражал:
-Но при чем тут биология? С таким же успехом нацисты приспособили к нуждам своим любую науку, любую теорию. Нельзя же о науке, как и о партии, да, и о партии тоже, политической, судить лишь по ее собственным лозунгам, только по лозунгам. Тем более если их выкрикивает невежда!
Он улыбнулся, и глаза его стали глубже.
-Говорите спокойней!
И только тут я вспомнил, что даже не поблагодарил его за бинт. Но то ли я боялся раскиснуть, то ли еще не затухла во мне потребность грубить – я опять спросил резко:
-Зачем вы меня успокаиваете? Откуда вы свалились, наконец? Кто вы? Вы русский?
-Да…Но знаете, - он заметно смутился, - я это понял не так давно.
-То есть…как?
-Я всегда считал себя просто европейцем. Да и юридически… Я сын русского эмигранта и в силу этого факта не могу обратиться за защитой ни в одно консульство, я никому не принадлежал. Это называется апатрид. А жил во Франции, зовут меня Алексей. Но вы называйте – Лео: тут принимают меня за француза.

Чья-то большая тень, колыхнувшись повисла над нами, и он заговорил быстро, шепотом:
-Но не сейчас об этом. Завтра вас вызовут работать на лесопилку. Электриком. Не возражайте. Это не сложно. Я буду там и покажу…И это не оружейный завод: доски нужны для новых бараков. До завтра! – и опять его глаза обрели глубину в улыбке.
Все так и вышло, как обещал Лео: еще до переклички блоковый вызвал меня и отправил с солдатом на лесопилку. Лео уже был там, копался в машине. Как выяснилось, он – механик, инженер, поэтому и мог ходить по всему лагерю и выбирать нужных специалистов.
Он приказал мне знаками: стой, смотри. Опять меня удивило его лицо. Оно было и молодым, и очень уж… нет, не старческим, - взрослым. За стариков-то по виду своему мы все здесь могли сойти, но у Лео в лице было иное: какая-то особая значимость. Я так и не мог понять, сколько ему лет – тридцать шесть? – и лишь позднее  узнал: он родился тогда же, когда и я. И произошло это в ноябре семнадцатого года, где-то в Северном море, на палубе судна, с которым отец его, вместе с семьей эмигрировал из России. Значит, сейчас ему было двадцать шесть, столько же, сколько и мне. Всего лишь двадцать шесть.
Я стоял и смотрел на Лео, и дальше почти без слов пояснял мне, но совсем не то, что я ожидал от него услышать: как не «заметить» случайные осколки и гвозди в бревнах, как давать напряжение в сеть, любое, кроме нужного, сжигать предохранители, но чтоб ни в чем не могли обвинить тебя самого…Он объяснил мне, что чем хуже работает лесопилка, тем меньше будет построено бараков, тем меньше людей перебывает тут, а значит и мы чего-то стОим. Только в этом месяце комендант лагеря отправил три телеграммы с отказом принять новые транспорты.

В этот день Лео до вечера был все время рядом и поправлял, если я что-либо делал не так. Но я сразу приметил: не только он, вся обслуга пилорам больше «трудилась» глазами – нет ли рядом капо или еще кого из начальства, а коли нет, то можно хоть целый час стоять склонившись, лишь изображая работу.
После обеда забрел сюда Чемберлен, медленно обошел все, похлопывая себя стеком по хромовому сапогу, осмотрел, равнодушно скользнул по мне: пронесло, не узнал!…
Я чувствовал, как отмякает моя нога, плотно перебинтованная, как отпускает боль – можно было жить. Мне-то можно было.

Оказывается, он сюда приходил каждый день и стоял на бугре и долго разглядывал пленных, как они копошатся в реке, подавая наверх бревна и как падают, как черная густая вода, перемешанная с илом смыкается над ними почти без всплесков. Каждый вечер специальная команда крючьями из этой жижи  вытаскивала десятки утонувших, захлебнувшихся гефтлингов. Конвейер! Завтра на их месте были уже другие.

Выстояв на бугре полчаса или час, Чемберлен поворачивался резко и отмеривал шаги мимо нас,  прямой, тощий как сложенный зонтик. Лишь иногда, когда здесь был Лео, он останавливался и начинал говорить с ним, не поворачивая головы:
-А все же жертвой быть удобнее, чем героем, - никаких усилий с твоей стороны. А может ты вообразил, что жертва и есть герой? Но где же тебе понять, даже простую истину: вы все не жертвы и не герои…Материал!

Меня душила ненависть и отвращение: рапортфюрер мнил себя мыслителем. Это была редкая разновидность особого в их среде словоблудия. Но он явно отличал Лео, говоря с ним, да еще о высоких материях. К тому же среди эсэсовцев у него не было собеседника, хотя бы поднявшегося разумом чуть выше сторожевых овчарок, которых науськивали на нас.
Лео, конечно, не мог не отвечать. Но говорил он,  словно вел беседу с самим собой. Что-то упорно игнорируя в плоских суждениях рапортфюрера…
-Тут иное – смотря ради чего жертвовать собой, сухо ответил Лео, продолжая работать.
-Ради чего можешь пожертвовать собой ты?
-Позвольте вам, герр рапортфюрер, - и в этом «герр» не было ни тени подобострастия: лишь вежливость воспитанного человека, звучащая как выговор – процитировать одного философа, который почитается и в вашем рейхе…
Великом рейхе! – поправил его Чемберлен, но Лео как будто бы не заметил этого.
-Он говорил об истине и о людях, которые преданы ей до гроба, которые примут ее, если она будет отвергнута всем миром, которые открыто возьмут ее под защиту, если на нее будут клеветать и не будут порочить, которые ради нее будут переносить хитро скрытую злобу сильных, пошлую улыбку суемудрия и сострадательное подергивание плечами малодушия. Так говорил он. – Лео умолк.

У тебя хорошая память, - насмешливо выговорил рапортфюрер.
-Да, вы правы…Если угодно, вот что он еще говорил о себе, с полным на то основанием: « я жрец истины, я служу ей, я обязан сделать для нее все – и дерзать, и страдать…Если бы я ради нее подвергался преследованию и был ненавидим, если бы я умер у нее на службе, что особенное я совершил бы тогда, что сделал бы сверх того, что я просто должен был сделать?»
-Кто же был этот философ? – спросил Чемберлен.
-Фихте. Иоганн Готлиб Фихте. Он говорил это в своей лекции «О назначении ученого», читанной в 1774 году в Иенском университете.
-Ученого? - с презрением выговорил эсэсовец. – В том-то и дело. Любой ученый это созерцатель. А нам, немцам, как раз и нужно избавится от излишней созерцательности, от всяких амвонных бредней о грехе, чувстве вины, добродетели…В том-то и дело! Фихте и иные с ним как раз и сделали героем времени созерцателя. Так мало у нас людей, которые доверились бы действию!

Я невольно напрягся, услышав эти слова: что за безумная в самом деле перекличка? Не хочет же он, в самом деле, нас подтолкнуть к действию! Чушь! Впрочем о чем это я? Ведь он и не мыслит, что его кто-нибудь понимает, кроме Лео. А если бы понимал – что из того? Даже такой, как Лео, для него-то – существо неодушевленное. Иногда можно и выслушать его для забавы. А может Лео для него тоже подопытное существо?
Такие разговоры Лео и Чемберлена бывали частыми.
Чемберлен продолжал говорить – не унижаясь до спора, лишь утверждая:
-Истина…Все это чепуха! А существует лишь польза. Только она! Но возвыситься до понимания этого ты-то не способен. Разве не очевидный пример тому эта свалка? – он показал рукой на бараки вдали, в тумане, на огонь костров, трепыхавшихся зябко, кучи опилок и на барахтающихся, захлебывающихся людей в реке.  И рассмеялся. – Сила и польза – да! А в чем твоя истина? Ты нашел ее? – и Чемберлен в первый раз за весь разговор взглянул на Лео с вызовом, а тот выпрямился, не отвел взгляд, нет, наоборот, глаза его под нависшим лбом наполнились чуть-чуть сиреневой синевой, как единственная проталина ясного неба, которая вдруг вытаяла среди обложных туч. Сказал тихо:
-Надо служить людям – я думаю о том, что существует для человека лишь одна истина – принадлежать другому. Ежесекундно. Только в этом – его оправдание и счастливая доброта.
-Доброта? Чушь! Жалкое понятие! Нет, пусть во всем торжествует польза…»Счастливая доброта», - передразнил он с презрением. – «Принадлежать другому» - И вдруг рассмеявшись, словно бы подавившись смехом, опять указал на людей, кишевших в реке: - Вот они – то принадлежат другому! И даже от них есть польза! Если истина в этом, то ты прав, механик!

Лео вздернул головой, как от пощечины, но не успел ничего сказать: рапортфюрер уже уходил, торжествующе прямой, даже колени его не гнулись. Меня пронзило чувство страха за Лео, ведь диалог этот ничем хорошим для него кончиться не мог. И мне хотелось прокричать Лео: «Как ты смеешь рассуждать с этим подонком, убийцей? Зачем ты тратишь себя на него! Ведь тем самым ты признаешь правомерность его на этом свете! Ты только взгляни, как он смотрит на пленных, захлебывающихся в этой гнилой реке. Зачем тебе говорить с ним? Тебе! Копаться в психологии садиста"?

Я понимал, что Лео, при всем своем незаурядном характере, уме, сохранил наивность чуть ли не отроческую. И конечно же надеялся на дне черной ямы – чемберленовой – хоть что-то человеческое расшевелить. Чтобы хоть кого-то уберечь от беды, одновременно отвлекая внимание этого чудовища на себя.

Однажды я сказал ему: - Лео, ну нельзя же на рожон лезть с этими разговорами с рапортфюрером.
Он не обиделся. Понимал, что у нас разные мерила. Опыт.
-Пойми, я должен попытаться. Может он хоть однажды в чем-то отступит…Я не вправе пренебрегать даже микроскопической возможностью.  И что же, лучше шептать в кулак? Ведь кто-то должен произнести то, что должно быть хоть раз сказано вслух. А мне это проще.
-Почему? Как тебе объяснить? Меня тут некоторые за юродивого, что ли, принимают – Он произнес это смущенно, будто и сам отчасти верил тому. – Ну вот…Это-то и хорошо!
-Но ведь словом их не перешибешь!
Пока словом. А потом – и verbis sed actis ( «Не словами, а делами» лат)…Молот всегда найдется, когда железо вскипит. Да и сейчас уже наковальня позвякивает – разве ты не слышишь?
И я вспомнил его слова о телеграммах коменданта лагеря – откуда-то они стали известны Лео? И чудо моего назначения на лесопилку…Все не так просто…И кто знает, что еще делается Лео и его друзьями, - ясно, ему одному все это не под силу.
Но о большем спрашивать было нельзя и я молчал. Я догадывался, что Лео выбрал меня не случайно. Возможно, скоро я войду в круг его друзей, а пока ко мне присматриваются, проверяют…Иначе и быть не могло там, где даже у стен есть уши.
Наверное, так бы и произошло, иначе бы ни за что он не смог высказать мне все то, что сумел высказать в последний наш вечер.
Он, как всегда, легко вспрыгнул ко мне наверх, тоненький, большеголовый, невесомый, как канатоходец, и сказал:
-Нынче сделано славное дельце, и можно позволить себе гулевую ночь. Пусть хоть она будет нашей.  – Пожалуй, был он чуточку больше возбужден, чем обычно.
-Какое дельце, Лео?
Наверное, он расслышал в моем вопросе тревогу и рассмеялся.
-Не сомневайся, хорошее.
-То-то и оно: как раз хорошие дела здесь опасны.
-Чудак! Стоит ли говорить об этом? Ну, а если даже смерть? – Он говорил спокойно, как о давно решенном. - Что из того? Поверь: любая жизнь, даже самая гладкая, в сущности – черновик. Так хотя бы смерть стоит выбрать такую, которая перепишет все набело.
-Что-то не нравятся мне твои шутки, Лео.
-А это не шутки, - ответил он неожиданно глухо, каким-то даже шершавым голосом.
Мы замолчали, думая каждый о своем. И больше ни о чем не говорили в ту ночь. Потом я жалел об этом…

И я наивно думал, что Чемберлен забыл обо мне…
На следующий день, как раз перед обедом рапортфюрер появился на лесопилке, поднялся на бугор, но повернулся спиной к реке и приказал построиться всех, кто работал тут.
-Вас здесь девяносто процентов русских, - чеканил слова Чемберлен. - И, видимо, не случайно так резко снизилась за последний месяц производительность пилорам. Если с сегодняшнего дня вы не поднимете выработку, я расценю это как саботаж…
Он подождал, пока все это переведет холуй, какой-то учителишка с Украины, и заговорил опять.

-Всякое сопротивление лагерному режиму – патология, а саботаж – худший вид бешенства. За малейшее подозрение в нем – расстрел на месте…
И вдруг рапортфюрер быстро прошагал, - прямо ко мне! – и выкрикнул:
-Ты понял это? Ты? На кого ты оглядываешься? Или ты думаешь, что, перебравшись сюда из лесной команды, избавился от наказания?
У меня горло перехватило, и я едва смог выкрикнуть:
-Так точно! Понял, господин рапортфюрер!
Он поглядел на меня очень внимательно, глазки у него были выпуклые, ярко-коричневые, как бы вставные. И медленно отошел обратно.

Лео – он стоял рядом – незаметно пожал мою руку…
-Merde! («Дерьмо» франц.) – явственно выговорил рядом со мной Лео.
-Что? – спросил я шепотом.
Он молчал, только глаза его сузившись, стали темными-темными.
В его голосе было лишь отвращение. Это отвращение было и во мне, а еще была боль, какую не выскажешь, и стыд, близкий к отчаянию, за свои малые силы. Да неужели же ничего не случится? Должно же хоть что-то произойти!

Примерно через полчаса, когда мы снова приступили к работе, какой-то немец вдруг завопил:
-Alarm! Тревога! – и выстрелил в воздух. Слышно было, что в воздух.
Я выскочил из зданьица, где стоял двигатель, который мы с Лео регулировали, еще на пороге вроде бы гарью дохнуло – неужели пожар? Точно! Пламя выбилось  из-под крыши сарайчика – инструменталки, и уже заполыхал рядышком штабель сухих досок.
И вот жаром обдало меня, я заорал радостно: - Горим! Спасайся!
Но и без моего крика гефтлинги, побросав работу, удирали – откуда прыть взялась! А охранники метались вдоль берега, сгоняя нас, как овец в кучу, приказывая бежать обратно, тушить пожар. Но какой там тушить, чем? Горстями из реки воду плескать? Ногами вытаптывать?
Мы метрах в ста сгрудились от огня, а все равно лица обдавало горячим ветром. И все сильнее ярился огонь. Даже по окраинам его такая круговерть пошла, что видно было: опилки высохшие на солнце, но не такие уж легкие, сперва вздымались в воздух вихрями и уж только там,  на лету вспыхивали сине-алыми искрами…Сгорело всё. Часа через полтора все было кончено: вместо лесопилки тлели на земле кучи бесформенных головешек, торчали к небу оплавившиеся железа рам, а чуть в стороне неторопливо догорали разбросанные по берегу бревна.

Пленных, работавших до пожара в реке, погнали в лагерь, а ннас всех, кто обслуживал пилорамы, выстроили…
Чемберлен вытянулся против нас, похлестывая стеком по сапогу. Только это и выдавало его волнение - отвечать за пожар ему придется. Да усики его чуть заметно подергивались. А он говорил размеренно-нудным, деревянным голосом:
-Если сейчас же поджигатель не назовет себя сам, будут расстреляны все, на месте! – Он повторил это трижды.
Но убедила нас, что так оно и будет, что пустят в утиль всю команду, не повторы, а больше всего – будничная для рапортфюрера, бесцветная интонация сказанного. Что ж, это и были будни.
Строй молчал.
-Я  считаю до пяти! - сказал рапортфюрер и сделал знак рукой солдатам. Они подошли ближе, приподняв автоматы.
Ein! – начал Чемберлен.
-Не надо считать. Я поджег лесопилку, - перебил его глуховатый голос, такой знакомый, что я не поверил ему, однако успел подумать с оторопелым ужасом: «Почему мы не вместе, не рядом стоим, почему? Как, когда, мы оказались врозь?…» А он уже вышагнул из общего строя, стал виден всем, и теперь его уже не вернуть было, и ничего не оставалось, как увериться: это Лео.
-Ты? – Чемберлен удивился и быстро прошагал к нему, восклицая: - Ты? Проповедник добра? Я не верю! А-а! Ты хочешь спасти других ценой собственной жизни – вот что! Но тогда сперва расстреляют тебя, а за тобой – всех, всех! – и он рассмеялся хрипло.
-Нет, это сделал я, - твердо произнес Лео. – Один. И мне одному нести наказание.
-Но почему именно ты?
-Потому что я – русский.
-Русский? Ты врешь! Ты француз!
-Нет, я жил во Франции. Но я русский. – Лео говорил, как всегда, очень тихо. Но его хорошо слышали все…До сих пор он объяснялся с Чемберленом по-немецки. Но тут, даже не повернув головы к переводчику, приказал ему по-русски:
-Объясни Чемберлену, что настоящее мое имя не Лео, а Алексей, а фамилия – Панин, что я сын российского эмигранта. Человек без родины. А все же я – русский и именно поэтому поджег лесопилку.

Важно было даже не то, что он говорил, а как говорил: ему нельзя было не поверить. И это почувствовали все, и даже Чемберлен.
Но я-то знал: мы все время были вдвоем с Лео, он никуда не отходил от машины, от меня. Тут я вспомнил его фразу: «нынче славное сделано дельце…» Пожар и был тем самым «дельцем»? Но как это могло быть? Какой-нибудь часовой механизм, замыкание, вспышка, и что-то там сработало…Наверное, должно было ночью сработать, но…
Какая все чепуха! Если ночью, то почему не вчерашней, а сегодняшней? Какой же смысл растягивать время, самому увеличивать риск! А если вчерашней, то уж во всяком случае было полдня у Лео, чтобы исправить любой механизм, не сработавший…
Нет, не об этом деле он говорил мне - мало ли дел у него было с друзьями! А сейчас брал и это на себя.

Я так и не выяснил ничего в точности и потом.
И мучался: кто же на самом деле поджег лесопилку? И почему настоящий поджигатель, если он был, не шагнул вперед, когда рапортфюрер начал свой смертный отсчет? Почему? Впрочем, наверняка, если бы Лео не взял все на себя, расстреляли бы всех…
Переводчик еще лопотал что-то, а Чемберлен побагровев, перебил его:
-Но если даже русский, почему ты осмелился?
-Вы жжете мою землю, и вам отмстится. Пусть и ваша земля горит, - сказал Лео.
-Но ты же знал, что идешь на смерть! – выкрикнул Чемберлен. Он уже не просто багровый был: весь налился кровью.
Да, даже чудовище это было ошарашено – он был сбит с толку. И потому особенно испугался!
Лео чуть приподнял кисть правой руки, может, так он прощался со мной, и насмешливо проговорил: - Caesarem liset stantem mori. («Цезарю надлежит умирать стоя» лат.)
-Что? Что ты сказал? Говори по-немецки, свинья! – бешенствовал рапортфюрер.
-Даже когда я говорил по-немецки, вы все равно не понимали меня и никогда не поймете. Вам никогда не понять русских. У нас нет общего языка. – Лео так и не повысил ни разу голос, но тем более в нем было презрения. – С животными его можно найти, но не с такими, как вы. Потому что…
-Замолчи! – прокричал Чемберлен, выхватывая из кобуры пистолет.
-Вы хуже животных: нетопыри, которым…
Он так и не смог кончить фразу: раздался выстрел, еще один, еще…Лео нехотя, боком повалился на землю. А рапортфюрер все стрелял в него. Кончилась обойма, а он, склонившись над телом, еще нажал на спусковой крючок несколько раз.

Весь передернувшись, Чемберлен выпрямился наконец и, больше уже ни на кого не глядя, на прямых, как палки, ногах пошел прочь.
Повели и нас. Я шел с краю и успел в последний раз разглядеть, какое худенькое изящное тело у Лео, и его особенный лоб, и глаза,  -  теперь они стали совсем светлыми, как выцветшее небо над ним.

В тот вечер в ближнем старом лесу расстреляли очередной транспорт из Польши. И как всегда в таких случаях, там завывала в репродукторах радиола и гудели колокола, подвешенные прямо к соснам. Эту какофонию эсэсовцы устраивали, чтобы не слышны были крики и выстрелы на проходящей не так далеко мирной дороге. И тогда же со стороны моря придвинулись тучи и хлынул ливень.
Я с трудом улучил минуту после поверки, разыскал знакомого из команды, которая переносила трупы – он давеча остался после нас у реки, - спросил его о Лео. Как схоронили его.
-Мы когда подошли, у него на груди лежали три ветки вереска, зеленые уже. Кто-то положил, изловчился…Мы его так и закопали – с вереском…
Он втянул голову в плечи, махнул рукой безнадежно и побежал, согнувшись под ливнем, который хлестал и хлестал.

Неактивен

 

#2 2011-12-11 09:46:43

Алиса Деева
Председатель клуба самоубийц
Зарегистрирован: 2006-02-10
Сообщений: 20012
Вебсайт

Re: Вам никогда не понять русских

Прочитала с интересом. Хорошо написано.


Духовные скрепы и стержень
Явил наш великий народ,
Нацизм был в Европе повержен...
Теперь он в России живёт.
Алиса Деева

Неактивен

 

#3 2011-12-12 18:52:32

Геннадий Лагутин
Участник
Зарегистрирован: 2011-12-01
Сообщений: 2

Re: Вам никогда не понять русских

Спасибо Алиса! Здесь отчего-то читателей совсем нет. Чем это объяснить - не ведаю!

Неактивен

 

Board footer

Powered by PunBB
© Copyright 2002–2005 Rickard Andersson